Пятый день несло непроглядной вьюгой. В белом от снега и холодном хуторском доме стоял бледный сумрак и было большое горе: был тяжело болен ребёнок. И в жару, в бреду он часто плакал и всё просил дать ему какие-то красные лапти. И мать, не отходившая от постели, где он лежал, тоже плакала горькими слезами, — от страха и от своей беспомощности. Что сделать, чем помочь? Муж в отъезде, лошади плохие, а до больницы, до доктора, тридцать вёрст, да и не поедет никакой доктор в такую страсть…
Стукнуло в прихожей, — Нефед принёс соломы на топку, свалил её на пол, отдуваясь, утираясь, дыша холодом и вьюжной свежестью, приотворил дверь, заглянул:
— Ну что, барыня, как? Не полегчало?
— Куда там, Нефедушка! Верно, и не выживет! Всё какие-то красные лапти просит…
— Лапти? Что за лапти такие?
— А господь его знает. Бредит, весь огнём горит.
Мотнул шапкой, задумался. Шапка, борода, старый полушубок, разбитые валенки, — всё в снегу, всё обмёрзло… И вдруг твёрдо:
— Значит, надо добывать. Значит, душа желает. Надо добывать.
— Как добывать?
— В Новосёлки идти. В лавку. Покрасить фуксином нехитрое дело.
— Бог с тобой, до Новосёлок шесть вёрст! Где ж в такой ужас дойти!
Ещё подумал.
— Нет, пойду. Ничего, пойду. Доехать не доедешь, а пешком, может, ничего. Она будет мне в зад, пыль-то…
И, притворив дверь, ушёл. А на кухне, ни слова не говоря, натянул зипун поверх полушубка, туго подпоясался старой подпояской, взял в руки кнут и вышел вон, пошёл, утопая по сугробам, через двор, выбрался за ворота и потонул в белом, куда-то бешено несущемся степном море.
Пообедали, стало смеркаться, смерклось — Нефеда не было. Решили, что, значит, ночевать остался, если бог донёс. Обыденкой в такую погоду не вернёшься. Надо ждать завтра не раньше обеда. Но оттого, что его всё-таки не было, ночь была ещё страшнее. Весь дом гудел, ужасала одна мысль, что теперь там, в поле, в бездне снежного урагана и мрака. Сальная свеча пылала дрожащим хмурым пламенем. Мать поставила её на пол, за отвал кровати. Ребёнок лежал в тени, но стена казалась ему огненной и вся бежала причудливыми, несказанно великолепными и грозными видениями. А порой он как будто приходил в себя и тотчас же начинал горько и жалобно плакать, умоляя (и как будто вполне разумно) дать ему красные лапти:
— Мамочка, дай! Мамочка дорогая, ну что тебе стоит!
И мать кидалась на колени и била себя в грудь:
— Господи, помоги! Господи, защити!
И когда, наконец, рассвело, послышалось под окнами сквозь гул и грохот вьюги уже совсем явственно, совсем не так, как всю ночь мерещилось, что кто-то подъехал, что раздаются чьи-то глухие голоса, а затем торопливый зловещий стук в окно.
Это были новосельские мужики, привезшие мёртвое тело, белого, мёрзлого, всего забитого снегом, навзничь лежавшего в розвальнях Нефеда. Мужики ехали из города, сами всю ночь плутали, а на рассвете свалились в какие-то луга, потонули вместе с лошадью в страшный снег и совсем было отчаялись, решили пропадать, как вдруг увидали торчащие из снега чьи-то ноги в валенках. Кинулись разгребать снег, подняли тело — оказывается, знакомый человек. Тем только и спаслись — поняли, что, значит, эти луга хуторские, протасовские, и что на горе, в двух шагах, жильё…
За пазухой Нефеда лежали новенькие ребячьи лапти и пузырёк с фуксином.